«ТВОЯ Ф.»

Дата: 
20 августа 2021
Журнал №: 
Рубрика: 

«Прислали на чтение две пьесы. Одна называлась «Витаминчик», другая — «Куда смотрит милиция?». Потом было объяснение с автором, и, выслушав меня, он грустно сказал: „Вижу, что юмор вам недоступен“». 125 лет назад родилась Фаина Георгиевна Раневская.

Текст: Наталия Бестужева
Фото предоставлены Государственным академическим театром имени Моссовета

ОБМАКИВАЯ ПЕРО…
В 1972 году, когда Раневской исполнилось 76, она села за мемуары. Не ворошить. Не назидать. Договор с издательством ВТО — банальная прагматичность. «Три года писала книгу воспоминаний, польстившись на аванс две тысячи рублей, чтобы приобрести тёплое пальто».

Поверили? Да-а? Ну и зря. Ей хотелось рассказывать, ей было чем поделиться.

Строчек тех не увидит никто. Она порвёт их, страница за страницей. «Листья бумаги валялись обратной стороной, т. е. белым, и было похоже, что это мёртвые   птицы»,— напишет с отстранённостью, с показным безразличием. Порыв? Неприятие публичности? «Писать о себе. Неловко как-то. Точно моюсь в бане, пришла экскурсия и рассматривает со всех сторон, а сложена я неважно…» Её ли слова? Сложно сказать. Да и спросить не у кого. Ушли все. Кто любил. Кого любила она. «Мне не хватает трёх моих: Павлы Леонтьевны, Анны Ахматовой, Качалова. Но больше всех П. Л. Сейчас ночь, ветер и такое одиночество, такое одиночество. Скорей бы и мне... Изорвала всё, что писала три года, книгу о моей жизни, ни к чему это. И то, что сейчас записала,— тоже ни к чему».

Всегда оставалась Раневской. На сцене и в буднях. В желании быть единственной. В изнуряющем одиночестве: «В детстве страдала от любви без взаимности, от зубной боли и от жалости к животным. В старости осталось одно — жалость к животным». Перешагнув пору зрелости, «несчастливое детство» помнила по часам. Даже поход с гувернанткой в заезжий зверинец — помнила. Лисицу с человечьими глазами, детёнышей дельфинов и компанию подвыпивших людей, сделавших им больно. «Сейчас мне 76. Все 70 лет я этим мучаюсь».

То с отчаянием, то с благодарностью говорила: Господь покарал меня умением сострадать. Всё — через себя, в этом Раневская. Лица, судьбы, опять лица… Сколько их, тёплых, будто дуновение, мелькнувших тенью, застывших отражением горечи, вознесённых ею на пьедестал… Эпоха личностей. Как жаль, что она всё дальше.

«И поступь, и голос у времени тише
Всех шорохов, всех голосов.
Шуршат и работают тайно, как мыши,
Колёсики наших часов».

Раневская любила стихи Маршака. Они о мимолётности. О том, как важно понять, для чего ты здесь, и… успеть это сделать.

Жизнь — эпизод, череда эпизодов. У Раневской их — на фильмографию — с философией, страданием, поиском смыслов. Нечто толстовское. В отрывистых записях она хранила цитаты писателя, много цитат: «Чем затруднительнее положение, тем меньше надо действовать». Толстой. «Писать надо только тогда, когда каждый раз, обмакивая перо, оставляешь в чернильнице кусок мяса». Толстой…

Вот так и она — оставляла себя на сцене, а потом по кусочкам собирала еле живую в гримёрке, без желания возвращаться в суету закулисья. «В 19 лет маленькую роль считала большой, а большая роль казалась мне не под силу… Происходит это и по сей день. 1973 г.». Актрисе 77 лет.

«ОСУЖДЕНИЕ ПОГАНИНИ»
«Раневская… Раневская…» — воскликнут правдолюбы и ринутся повторять: да она же Фанни Фельдман из Таганрога. Богатая семья: свои фабрика, магазины, доходные дома, прислуга, Швейцария летом,— тарелочка с голубой каёмочкой, да какая…

На их пароходе «Святой Николай» путешествовал сам Лев Толстой. Но кто он для малышки Фанни? — девочки, похожей на тоненький длинный стебелёк душицы. Куда мощнее и выпуклей виделся ей их дворник с медалью за спасение утопающего, которую носил на узком лацкане пиджака. Получить такую — мечта детства. Бытует легенда, что знаменитой, отвечая на вопрос о наградах, она скажет: чего только нет, а вот медали за спасение утопающего так и не заслужила.

Орден Ленина, орден Трудового Красного Знамени, орден «Знак Почёта», ещё с десяток высоких знаков отличия, которыми была удостоена, называла «мои похоронные принадлежности» — надевать ордена при жизни, пусть и по очень небудничным случаям,— не её характер.

Узнав о вручении звания Героя Соцтруда Вере Марецкой, жене главрежа Театра имени Моссовета Юрия Завадского, заметит: «Мне бы это звание не дали, даже если бы сыграла Чапаева». Кто-то уже предположил, что между актрисами должна непременно пробежать чёрная кошка. Ну что вы… К тому времени, а это был 1976-й, они уже хорошо разбирались в собственной «иерархии чувств». «Всё в ней было гармонично, пленительно, — писала Раневская. — Я никогда не скучала с ней…

И Вера любила меня и называла „глыба!“ Если бы я могла в это верить! Нет, я знала актрис лучше Раневской».

То, что она глыба, не сомневался никто — кроме неё. Но кому понравится ощущать себя в тени, или ещё хуже — быть публично ею раздавленным. Вон из театра! Вон из искусства! — эмоции, которыми Раневская и Завадский обменяются на репетиции. Потом успокоятся. Но лишь снаружи. Именно с Завадским у актрисы не сложатся отношения, хотя под его художественным началом она играла годы. Из письма П. Л. Вульф: «… у меня впечатление от сегодняшней репетиции как от чего-то безнадёжно и непоправимо кошмарного…» Тащить на себе «груз режиссёрского скудоумия, скуки, уныния, сонной болезни» Раневская не желала.

В их «производственных» отношениях что-то от: «Мы всегда любим тех, кто восхищается нами, но не всегда любим тех, кем восхищаемся мы», Ларошфуко. Звучит красиво, но как с этим жить? За вопиющий талант режиссёр не жаловал актрису, она его — за отсутствие такового. Переубедить Раневскую в обратном не случится. «Торговали душой, как пуговицами...», скажет она.

«Я никогда не испытывала того, что называется травля. Видимо, это и есть то самое… Тут надо устоять одной против всех. Трудно это с грудной жабой в 60 лет. Молю об одном: Господи, дай мне силы!.. Недавно перечитывала „Осуждение Паганини“. Какой ерундой всё это представляется рядом с травлей этого гения. Свердловск. Август 1955 года».

И всё-таки она будет жалеть, что обижала, что пережила нелюбимого режиссёра.

«...Огорчить могу — обидеть никогда. Обижаю разве что себя самоё». Была ли Раневская паинькой? Конечно, нет. Она была фанатичной, неистовой, поклоняющейся таланту, не принимающей искусство на продажу. Страстно хотела видеть рядом себе подобных. И страдала от скудности чувств, идущих со сцены в зрительный зал. «Сейчас театр — дерьмо, им ведают приказчики, а домработницы в актрисы пошли. Как трудно без них дома, как трудно с ними в театре».

ВАМ СО МНОЙ БУДЕТ СКУЧНО
Становиться Раневской, которую мы знаем, ей приходилось долго, тяжело, договариваясь с собой, страдая от неуслышанности, непонятости, непризнанности. «Я убила в себе червя тщеславия в одно мгновение, когда подумала, что у меня не будет ни славы Чаплина, ни славы Шаляпина, раз у меня нет их гения. И тут же успокоилась. Но когда ругнут — чуть ли не плачу. А похвалят — рада, но не больше, чем вкусному пирожному, не больше».

Лукавство. Она пряталась за словами, чтобы кто-нибудь вдруг не понял, как ранима, как ждёт внимания, как страдает от нерастраченной, переполнявшей её любви.

Ия Савина рассказывала: вместе с коллегами из театра они приехали поздравить Раневскую с вручением ордена Ленина. Постановление о правительственной награде «в связи с 80-летием и за большие заслуги» актрисы ещё не разошлось по страницам газет, и она пребывала в неведении.

Раневская расплачется. Прижимая к груди огромный розовый букет, заикаясь от волнения, будет повторять: «Это мне… Это всё мне… Божественные розы...»

Не помню, чтобы она что-нибудь для себя просила, искала какую-либо выгоду. У неё было обострённое чувство благодарности за внимание к ней,— вспоминала Савина.

«Дорогая Фаина Георгиевна, вы солнце и гордость русского искусства» — телеграфирует ей Сергей Юрский. «Я была готова покончить с собой. Он написал то, что не соответствует действительности. Я же ничего не сделала из того, что, в общем-то, могла».

Своё 80-летие отмечать отказалась наотрез. На предложения и уговоры, мол, сколько людей почтут за честь приветствовать вас, отвечала по-раневски: «Вы сума сошли. Расскажу, как это будет. Сидит старуха в кресле, и все поют гимн её подагре. Потом дарят сто пятьдесят дерматиновых папок, она вызывает грузовое такси, чтобы всё это увезти, приезжает домой и на нервной почве даёт дуба. Зачем мне и вам это надо?»

К почестям, деньгам, домашнему уюту хранила спокойное равнодушие. «Соседка, вдова моссоветовского начальника, меняла румынскую мебель на югославскую, югославскую на финскую, нервничала. Руководила грузчиками... Умерла в 50 лет на мебельном гарнитуре. Девчонка!» – запишет то ли с сочувствием, то ли с иронией.

Сама не обзаведётся ни машиной, ни дачей, ни дорогими побрякушками. Не её амплуа. Нравилось быть щедрой — делать маленькие и большие подарки, заявляться к друзьям прелестной волшебницей, удивлять, выручать. Орлова назовёт её «мой фей». «Я, скорее, поэт, доморощенный философ, «бытовая дурра» — не лажу с бытом. Деньги мешают — и когда их нет, и когда они есть... Вещи покупаю, чтобы дарить. Одежду ношу старую, всегда неудачную. Урод я».

Про свою коммуналку в Старопименовском переулке, отшучивалась: это не комната, это сущий колодец, чувствую себя ведром, которое туда опустили. Вытянутая кишкой комната имела остеклённый эркер, выходивший аккурат на стену соседнего дома. Из-за жуткого полумрака Раневская и днём включала незамысловатый торшер под большим желтоватым абажуром. Живу как Диоген — днём с огнём, говорила друзьям.

Радовалась гостям, хотя нередко можно было услышать, как ворчит, выговаривает, мол, не стоило, к чему так далеко тащиться... Но чаще шутила: «Приходите ко мне. Вам со мной будет скучно, но у меня есть целый альбом неизвестных народных артистов».

При переезде из престижной высотки на Котельнической набережной в Южинский переулок (ныне Большой Палашёвский — ред.), чтобы быть поближе к театру, кроме гарнитура из карельской берёзы, связок книг и небольшой тахты носить в машину было практически нечего. «А где же ваш гардероб?» — удивятся грузчики. И услышат в ответ: «А он на мне». Кстати, повидавшую на своём веку тахту (собственную новую двуспальную кровать подарит на свадьбу домработнице) Раневская не променяет ни на какие гарнитуры. Здесь ког-да-то спала Вульф — женщина, актриса, друг, изменившая пунктиры их столь близких судеб. «Без неё не было бы меня, не просто актрисы Фаины Раневской, а меня, Фани Фельдман, тоже не было бы».

МАМОНЬКА-ЗОЛОТИНОЧКА
Они познакомятся в 1918-м в Ростове на Дону. Семья Раневской на тот момент уплывёт на своём пароходике из пылающей революционным энтузиазмом России. Фанни в одиночку будет пытаться свести концы с концами и при этом не изменить мечте — стать актрисой. Цирковая массовка — единственное для неё тогда средство выжить. А крохотный угол в общежитии цирка — скромное пристанище.

Но Театр!!! Он никуда не денется из неприкаянных будней Раневской. Отказать себе вновь видеть «Дворянское гнездо» с Павлой Вульф она, естественно, не могла. И, купив билет на галёрку, будет впитывать каждый жест русской актрисы с немецкими корнями — «Комиссаржевской провинции».

Те, кто помнил Вульф юной, рассказывали о ней как о наделённой от природы тончайшей лирикой и обаянием, удивительной прозрачностью и чистотой. «Маленькая хрупкая женщина огромной душевной прелести», писал Юрий Завадский.

Вульф выведет Раневскую из полутеней, станет её учителем, провидением, несвятым Граалем… «Ты можешь лучше»,— говорила своей подопечной. И Раневская, проживая ещё и ещё раз уже найденный образ, выходила на сцену другой — неожиданной, непредсказуемой, цепляющей за живое.

«Для меня каждый спектакль — очередная репетиция. Может быть, поэтому не умею играть одинаково. Иногда репетирую хуже, иногда лучше, но хорошо — никогда. После спектакля мучаюсь, что хорошо не играю. Всегда удивляюсь, когда хвалят».

Уезжая на гастроли, она непременно будет писать, по поводу и без, маленькой сильной женщине, которая, по её словам, заменит ей мать: «Мамочка, попытаюсь тебе объяснить, почему я в таком раскисшем состоянии и подавленности... Когда я вылезла с сырой, не сделанной, не проверенной и не готовой ролью, да к тому же ещё ролью, которая мне чуждая и противная, я растерялась, испугалась, вся тряслась, забывала текст, путалась и в итоге испытала что-то вроде нервного шока, потрясения.

На премьере ввиду всего вышесказанного был полный провал, на втором спектакле я расшиблась и на третьем еле двигалась, потом я уже на спектаклях разогревалась, но играла и продолжаю играть плохо.

Пойми — я не бытовая актриса, быт мне не дано играть, не умею,— я перевела роль в план реалистической буффонады, но и это неверно, а, может быть, роль незначительна, что не только я, но и Савина из неё ничего бы не сделала...», 25 июня 1950 года. Речь о спектакле «Модная лавка» в Театре имени Моссовета.

«Мамонька-золотиночка... Все мои мысли, вся душа с тобой… 15 июля опять съёмки, пересъёмки и досъёмки, т. е. продолжение кошмара. Забот накопилось множество... Рада, что скоро обниму тебя, мою родную, дорогую. Не унывай, не приходи в отчаяние. Твоя Ф.», 25 июня 1960 года.

Их дружба проживёт более сорока лет, до самой кончины Вульф. «Прости, что я воспитала тебя порядочным человеком», скажет ей Павла перед уходом. Эта история не о Пигмалионе и Галатее. Но кто знает, кто знает, как было бы, если не… Начало века. Маленькая нездешняя Вульф… Юная Фанни, завороженная её игрой… Робко-настырное: хочу быть как вы… И вот, по прошествии века, никто не помнит, как звали помещицу в чеховской пьесе. Поинтересуйтесь у первого встречного: кто есть Любовь Раневская… Недоумённо пожмут плечами: Любовь? И захочется шепнуть уважительно в вечность: ну зачем же вы, Антон Павлович, так поступили? Имя великой актрисы, а дали какой-то помещице… Нехорошо, батенька, нехорошо…

Вульф умирала у неё на руках. Мучительно. Страшно. Страшно было обеим. Одной уходить. Другой оставаться без неё. «Захотелось к Павле Леонтьевне,— напишет годы спустя Раневская, страдая и не излечиваясь от потери.— Толстой сказал, что смерти нет, а есть любовь и память сердца. Память сердца так мучительна, лучше бы её не было... Лучше бы память навсегда убить».

ОН — МОЯ ДОЧЬ
Раневская без устали опекала внука Павлы Леонтьевны. В интервью он рассказывал: «1942 год, эвакуация в Ташкент, улица Кафанова, мне 2—3 года…», и рядом с бабушкой, мамой и Татой неотлучно Фаина Георгиевна Раневская. Он назовёт её Фуфой, не по злобе, а, не выговаривая в силу лет сложное — Фаина. Так и приживётся в актёрской среде — наша Фуфа, интонационно всегда разное, в зависимости от того, сколько любви или нелюбви вкладывали в это имя коллеги.

Добродушное «фуфовоз» прилипнет к Вадиму Бероеву. Актёр выводил её на поклон в «Дядюшкином сне», был неизменным партнёром в «Странной миссис Сэвидж». После его гибели она уйдёт из спектакля. Раневская умела быть преданной тем, кто с ней одной группы крови.

Над её письменным столом соседствовали Пушкин и Маяковский, Качалов и Станиславский, Ахматова и Рихтер, Пастернак и Шостакович, Уланова, Бабанова… С адресованными ей посланиями — смешными, трогательными, нежными, сентиментальными многие фото она «пришпиливала» к обоям, часто — обычными иглами от внутривенных инъекций.

Рядом — нет, не портреты зарубежных звёзд. Фото Мальчика — пса, которого она подобрала за Театром Пушкина на Малой Бронной. Там, на пустыре, бродили стаи беспризорных собак, пугая прохожих, вызывая у кого-то жалость, у кого-то брезгливость. Своего Мальчика она выходит, вылечит, привяжет к себе пронзительной одинокой любовью. Он — моя дочь, будет говорить, сочинять ему стихи, читать Пушкина и Верлена по-французски, ходить для него за мясом в ближайшую кулинарию…

Мальчик откликался сумасшедшей привязанностью. Он хорошо знал, как страшно одиночество. «Все ушли… Рядом бродяга псина, безумно её полюбила. Думаю, что собаки острее чувствуют, потому что не умеют говорить. Заразила её бессонницей и моей звериной тоской. Когда ухожу, она плачет. Беру её с собой в театр, а потом рвусь к ней. Мне ещё никто так не радовался».

Когда не станет хозяйки, Мальчик будет охранять её плед, тыкаться в него влажным носом и верить — она вернётся. Войдёт, снимет тяжелоё, в каплях дождя пальто и спросит басовито-нежно: скучал? В ответ он взвизгнет, тонюсенько, по-щенячьи, прижмётся к её ногам, и исчезнут из жизни все эти чужие ненужные ему люди… Ждать.

Наверное, что-то схожее переживала маленькая Фанни в родном Таганроге. Много раз она будет рассказывать, как страдала в детстве, недополучая материнской ласки, как ненавидела гувернантку, как желала недоброго бонне немке. За что? Скорее, за абсолютное несовпадение с ней самой — своенравной, ищущей, вздорной, невыносимо ранимой. ≪Когда кто-то намекает на мой тяжёлый нрав,— говорила Раневская,— только пожимаю плечами: терпите, я же его терплю. Притом, что вы с ним сталкиваетесь изредка, а я круглые сутки».

И СНИТСЯ МНЕ ПУШКИН
Отца Фая побаивалась. Но характер унаследовала его. Маму «безответно» обожала. Её сентиментальность и жалостливость возьмёт себе полной чашей и запомнит её слёзы, когда не стало Чехова. «Обычно тихая, сдержанная она громко плачет. Я бегу к ней в комнату, она уронила голову на подушку, она в страшном горе. Я пугаюсь и тоже плачу. На коленях у матери».

Раневская будто приглядывала за жизнью, впитывала, сопереживала, страдала от неразделённости и от того, что люди так заморочены мелочностью желаний. Путая главное с ничтожным, пыжатся — нелепо, смешно, недостойно. «Под самым красивым хвостом павлина скрывается самая обычная куриная жопа. Так что меньше пафоса, господа», фраза, которую настойчиво приписывают Раневской.

Училась она плохо. «Арифметика была страшной пыткой. Писать без ошибок так и не научилась. Считать тоже. Наверное, потому всегда без денег…≫ Тяги к наукам, особенно — точным, не испытывала: учёба в Мариинской гимназии — каторга.

Объяснений тому придумывала множество — и стеснительная, и неусидчивая, и неловкая, и несуразная, и фантазёрка, и заикается, за что дразнили неистово… Но и сама педагогов не жаловала. «В доме напротив поселилась учительница географии — толстая важная старуха… Она ставила мне двойки и выгоняла из класса, презирая меня за невежество в области географии».

Медальон с надписью «Лень — мать всех пороков», подаренный учительницей, Фанни носила с вызовом и… читала. «Много. С запоем. Где кого-то обижали, плакала навзрыд». За это у неё отнимали книгу и ставили в угол.

Чехов, Толстой, Пушкин, Лесков, Достоевский, Руссо, Герцен, Вольтер, Сервантес, Бабель, Доде… И снова любимый Пушкин. Его стихи всегда с ней, на прикроватном столике — и в 15, и в 40, и глубоко за 80: «Я читаю очень поздно и на ночь почти всегда Пушкина. Потом принимаю снотворное и опять читаю, потому что снотворное не действует… Если бы мы встретились, я бы сказала ему, какой он замечательный, как я живу им всю свою долгую жизнь… Потом засыпаю и мне снится Пушкин. Он идёт с тростью навстречу. Я бегу к нему, кричу. А он остановился, посмотрел, поклонился, а потом говорит: „Оставь меня в покое, старая б... Как ты надоела мне со своей любовью“. 1981 год».

Однажды на приёме у врача она послушно вдыхала и выдыхала, ощущая, как ползёт по спине холодный кружочек фонендоскопа. О том, что лёгкие давно не в лучшем состоянии, знала. Но в очередной раз покорно выслушивала «лекцию» о вреде курения.

— Чем же вы дышите, дорогая? – спросил её врач.

— Пушкиным,— ответит Раневская.

СВОЛОЧИ
Пушкиным дышала Ахматова. Для Раневской Анна Андреевна — друг, муза, космос. Заботиться о ней, говорить с ней, радовать её, восхищаться и получать взамен великую доброту и мудрость — станет потребностью. «Люди, дающие наслаждение,— вот благодать!» — скажет она, приблизившись к своей Раббиньке.

Девчонкой, увлечённая её лирикой, Фанни решится поехать в Петербург. Да не куда-нибудь, а прямиком к ней домой. Было это, или она придумала, но что это меняет… «Вы мой поэт», смущаясь и краснея, произнесёт, оказавшись лицом к лицу с Анной Андреевной. Та не терпела слово поэтесса. Возможно, «за политкорректность» Фая и была принята, и напоена чаем. Хотя, скорее, Ахматова просто не нашла в себе сил отказать странной, искренне восторженной девице.

Когда они встретятся во второй раз в Ташкенте, в эвакуации, их дружба перейдёт в пожизненную, принесёт обеим волнение чувств, несмотря на разность «сущностей» и разбег во времени. «Я никогда не обращалась к ней на „ты“. Мы много лет дружили, но я просто не могла бы обратиться к ней так фамильярно. Она была великой во всём.

Я видела её кроткой, нежной, заботливой. И это в то время, когда её терзали».

Осенью 1942 года в Ташкенте Анна Андреевна заболела тифом. Раневская готовила, кормила, убирала, ездила с ней по врачам. Нередко во время прогулок за ними бежала взъерошенная детвора, и на всю улицу неслось, притягивая окружающих: «Муля, не нервируй меня». Раневская раздражалась: «Как достала эта муля».

Знаете, дорогая, у каждого свои «мули», у меня: «Сжала руки под тёмной вуалью…»

Не кощунствуйте! — воскликнет Раневская и сделает огромные глаза.

За радость видеться с Ахматовой «без отрыва от съёмок» она была благодарна Шварцу и Кошеверовой. Они пригласили её в «Золушку», и Раневская уступила.

«Какое счастье, что поддалась соблазну… сняться в этом фильме. Кроме всех прелестей… я в течение многих месяцев почти ежедневно встречалась с Анной Андреевной. Да и сам Шварц такая прелесть. Не представляю, что мы когда-то были Незнакомы».

Исполнять Ахматовой произведения классиков «в лицах» Раневская будет с каким-то необычайным воодушевлением. Читая чеховское «Беззащитное существо», Фаина как-то заставила присутствовавшего в тот день Пастернака хохотать, да и не останавливаясь, и громко, и «по-жеребячьи». «Фаина, вам 11 лет и никогда не будет 12. А ему всего 4 годика»,— улыбалась им обоим Анна Андреевна.

В тот период Ахматова спешила уехать в Ленинград.

— Зачем? — спросит Раневская.
—  Чтобы нести свой крест.
— Несите его здесь,— скажет Раневская и услышит «со стороны», как грубо и неловко звучат её слова.

5 марта 1966 года поэт Серебряного века, женщина большой любви и больших потерь Анна Ахматова завершит свой путь. «Ленинград без неё поблёк, — напишет Раневская. — Не могу себя заставить съездить на её холмик взглянуть. Зачем? У меня в ушах её голос, смех...»

5 марта 1976 года, из записок Раневской: «По ночам в трубах стонет и плачет вода. Читаю её стихи и вспоминаю живую, стихи непостижимые, такое чудо — Анну Андреевну... 10 лет нет её,— к десятилетию со дня смерти не было ни строчки. Сволочи».

Продолжение следует.