«ТВОЯ Ф.»

Дата: 
02 ноября 2021
Журнал №: 
Рубрика: 

«Прислали на чтение две пьесы. Одна называлась „Витаминчик“, другая — „Куда смотрит милиция?“ Потом было объяснение с автором, и, выслушав меня, он грустно сказал: „Вижу, что юмор вам недоступен“». 125 лет назад родилась Фаина Георгиевна Раневская.

Текст: Наталия Бестужева

Святое искусство
В 1910-м Фанни приедет с родителями в Евпаторию на отдых. Стремление быть рядом с талантливыми людьми приведёт её в семью главврача первого в дореволюционной России туберкулёзного санатория для «неимущего трудящегося населения».

И чем же доктор заинтересовал четырнадцатилетнюю Фанни? — спросите вы. Да, ничем. И санаторий, кстати, тоже лишь к слову, хотя его возведением в начале века и озадачился не кто иной, как А. А. Пушкин, внук гения. Всё проще.

Помимо доктора, его жены и двух дочерей, под одной крышей с ними жила их родственница — актриса Художественного театра Алиса Коонен, талантливая ученица Станиславского и предмет обожания Раневской. «Все философствуют, а я живу, не философствуя, и потому счастлива», говорила юная Алиса.

Что, спросите, было потом? Первая встреча перейдёт в долгий союз Раневской, Коонен, а чуть позже — Таирова, её супруга. Их сблизят роли, сцена Камерного театра и чувство благодарности, которое испытывала Раневская за их желание помочь ей. Всё ещё провинциальная актриса, она напишет Таирову в письме: позовите меня в свой театр. И воодушивится ответом: «Получил Ваше письмо и по-прежнему хотел бы, всячески, пойти навстречу Вашему желанию работать в Камерном театре. Полагаю, что это осуществится».

Он пригласит её в пьесу «Патетическая соната». Но мало того, что Фаину ждал незнакомый коллектив, новая сцена, так ещё и невероятный замысел режиссёра: героиня должна произносить реплики, находясь на «втором ярусе» конструкции. А высоты, как выяснилось, Раневская боялась до нервной дрожи.

На репетиции, стоя у рампы, Таиров не догадывался, что происходит. Но заикающуюся, мало попадающую в роль дебютантку поддержит, найдя очень нужные для неё слова: молодец, умница, следи за руками, не так нервно, соберись, отлично… «Если бы Таиров закричал мне „Не верю!“ — я бы покинула сцену навсегда», вспоминала она минуты, отделившие трагедию и надежду.

Премьера пьесы пройдёт с большим успехом. Когда стихнут аплодисменты, по узкой шаткой лестнице Таиров поднимется к Раневской, которая так и не решилась спуститься вниз на поклон. «Вы превосходны. Спасибо», произнесёт и услышит в ответ: «Благодарю».

В 1935-м они расстанутся. На сцене уже другого театра она сыграет знаменитую Вассу. «Была собой недовольна. Сравнивая и вспоминая то время, поняла, как сейчас трудно. Актёры — пошлее, циничнее. А главное — талант сейчас ни при чём. Играет всякий, кому охота».

У Таирова и Коонен талант был «причём», но это их не спасло. Камерный уничтожат в 1949-м. Клеймо «непролетарский» перекроет воздух труппе и лично Таирову. Раздавленный, потерявший смысл существования, он вскоре сдастся болезни. Словно в насмешку афиши театра, которого не было, ещё долго висели по всему Тверскому бульвару.

«Не знаю системы актёрской игры, не знаю теорий,— писала Раневская.— Всё проще! Есть талант или нет его. Научиться таланту невозможно, изучать систему вполне возможно и даже принято, может быть, потому мало хорошего в театре».

В телеинтервью, вспоминая уходы-переходы из театров, разборки с режиссёрами, она скажет:
— Я искала настоящее святое искусство.
— И нашли его?
— Да!
— Где же?
— В Третьяковской галерее.

Трагедию переживала на нервах. Бессилие что-либо изменить, невозможность помочь привели к бессоннице. Ноющее чувство жалости и злости одновременно изматывало, не давало играть. Кто-то посоветовал сходить к психиатру. Раневская и тут не изменит себе. Её «интермедия» о приёме у врача, мрачноватого вида армянской женщины в большом не по размеру белом колпаке, с чёрными усиками над губой и южным акцентом вызывала неизменно гомерический хохот у слушающих.
— На что жалоба?
— Не сплю ночью, плачу.
— Значит, плачит? А отчего плачит?
— Жалко моего друга, я его любила.
— Значит, любил, а теперь плачит?
— Да.
— Сношения был?
— Что вы, что вы!
— Так. Не спит. Плачит. Любил друга. Сношений не был. Диагноз: психопатка!

Мечта
С ней было трудно — требовательная до мелочей, жадная до таланта, не умеющая повторяться, ищущая даже там, где, казалось бы, для всех — уже шедевр. Не нужно читать текст, нужно кровоточить сердцем,— она страшно раздражалась, если интонации партнёра напоминали записанный на пластинку текст. «Хотелось вскочить и удрать».

«Была летом в Алма-Ате. Мы гуляли по ночам с Эйзенштейном. Горы вокруг.
— У вас нет такого ощущения, что мы на небе?
— Да. Когда я был в Швейцарии, чувствовал то же самое.
— Мы так высоко, что мне Бога хочется схватить за бороду.

Он рассмеялся... Мы были дружны. Эйзенштейна мучило окружение. Его мучили козявки. Очень тяжело быть гением среди козявок».

Из театральных режиссёров, с которыми работала, рядом с Таировым не поставит никого. Хотя в её послужном списке — роли, которые родились если не в муках, то в доверии между режиссёром и актрисой. У Леонида Варпаховского проживёт историю странной миссис Сэвидж. С автором сценической версии «Дальше — тишина» Анатолием Эфросом заставит плакать зал в трогательном дуэте с Пляттом. В спектакле Сергея Юрского «Правда — хорошо, а счастье лучше» отыграет свой прощальный сезон…

Её назовут одной из величайших русских актрис XX века, королевой второго плана. Какого плана? «Я не учу слова роли. Я запоминаю роль, когда уже живу жизнью человека, которого буду играть, и знаю о нём всё, что может знать один человек о другом». Она играла с листа. Непременно готовилась, придумывала, оттачивала, спорила, не соглашалась, сопротивлялась режиссёрскому «встаньте здесь, улыбнитесь сюда…» Но — с листа…

«Откуда вы взялись? — задастся вопросом к Варпаховскому.— Ах да, вы мейерхольдовец! Ох, эти новаторы — погубили русский театр… С приходом режиссуры кончились великие актёры, поэтому режиссуру ненавижу. Они показывают себя».

В кинематографе всё окажется ещё сложнее. С неизменной теплотой Раневская произносила, пожалуй, лишь одно имя — Михаил Ромм. Он первым приоткрыл ей заветную дверь в кинематограф. Мир, который принесёт Раневской славу «королевы эпизодов» и одновременно глубочайшее разочарование. А ведь она так хотела сниматься…

«Помню, я собрала все фотографии, на которых была изображена в ролях, сыгранных в периферийных театрах, а их оказалось множество, и отправила на «Мосфильм»... и... была наказана за свою нескромность». Её приятель, актёр, снимавшийся в кино и вызывавший этим у Фаины чувство неимоверной зависти, вернёт ей снимки: это никому не нужно — так просили вам передать. «Я подумала: переживу. Но перестала ходить в кино».

Встреча с Роммом останется в памяти чем-то очень светлым. Заприметив её в «Патетической сонате», он позовёт Раневскую на роль мадам Луазо в немую ленту «Пышка» по Мопассану. А потом подарит «Мечту». Хотя не так. Это Раневская подарит мировому кинематографу «Мечту», явив зрителю великую трагическую актрису. Да, рядом в кадре была Кузьмина,— к ногам любимой жены Ромм был готов бросить весь мир, всю славу. Раневская переиграет. Переиграет изящно, легко, органично. Собственно, как всегда.

Роль эта будет стоять особняком среди раневских шедевров. «За всю долгую жизнь я не испытывала такой радости ни в театре, ни в кино»,— напишет актриса.

Она не считала свою актёрскую судьбу счастливой. Тосковала о несыгранных ролях, в которых могла бы «прожить ещё несколько жизней...» При этом жутко тяготилась известностью.

«...Жизнь удивительно провинциальная, совсем как в детстве, в Таганроге, все всё друг о друге знают. Есть же такие дураки, которые завидуют «известности»… В том, что вас все знают, все узнают, есть для меня что-то глубоко оскорбляющее, завидую безмятежной жизни любой маникюрши».

«Мама, дай мне солнца…»
Таганрог, одна тысяча девятисотые. Будучи отцом правильным и любящим, Гирш Хаимович — почётный член Ведомства учреждений императрицы Марии, осерчает на дочь за нежелание быть гимназисткой, но виду не подаст. Не хочешь посещать гимназию, что ж, придут домой и всему научат.  Сказано — сделано: языки, арифметика, литература, музицирование, танцы, манеры… Девочка, по его мнению, должна быть всесторонне окультурена,— впереди замужество, дай Бог, удачное; материнство, воспитание детишек… Иного он и не представлял.

На уроки в театральной студии средства дал — увлечение укладывалось в понятие девичьей добродетели. Не жалел денег и на строительство местного театра,— при всех своих регалиях он возглавлял местное благотворительное общество.

Мама нередко брала её с собой на премьеры. На таганрогской сцене выступали прославленные артисты. Роль Освальда в «Привидениях» по Ибсену играл Павел Самойлов. Критики отмечали тонкость психологических деталей, богатство интонаций, разнообразие мимики…

У Фанни же холодок пробегал по телу, когда слышала:
— Мама, дай мне солнца…
Освальд-Самойлов с улыбкой обречённого произносил эту реплику, и женщины в зале не сдерживали рыданий.

«Я и сейчас помню его голос, его глаза,— напишет Раневская.— До сих пор не могу сдержать слёз…»

Родители видели, как увлечена она театром, но упрямое: «Хочу в актрисы» прозвучит ударом грома. Заняв место напротив за большим обеденным столом, отец долго открывал дочери неприглядное будущее заштатной провинциальной актрисульки с заурядной, мягко говоря, внешностью. «Для приличной девушки из состоятельной семьи актёрство невозможно»,— восклицал Гирш Хаимович и грозился лишить непутёвую дочь материальных радостей.

«Простые люди только могли мечтать о театре, а взбалмошные сыновья и дочери обеспеченных родителей, вроде меня, стремились зачем-то попасть на сцену. С жиру бесились, сказал бы наш дворник».

Тихо плакала мать, помогая ей собирать вещи в дорогу. «Ну что ты надумала,— говорила шёпотом, смахивая кружевным платочком слёзы,— одна, в Москву. Пропадёшь, потеряешься, не твоё это…»

В неполные девятнадцать Раневская верила: потеряться — это остаться. И тогда не будет ничего: ни софитов, ни дыхания зала, ни аплодисментов, а главное — не будет её, Раневской. И как тяжело читать строчки, написанные актрисой по прошествии полувека: «Успех… — глупо мне, умной, ему радоваться. Я не знала успеха у себя самой... Боже, как я устала от Раневской...»

Ей писали: «Помогите стать актёром». Она неизменно отвечала: Бог поможет. Знала, по-иному не бывает. «Говорят, талант — это вера в себя. А, по-моему, талант — это неуверенность в себе и мучительное недовольство собой и своими недостатками, чего я никогда не встречала у посредственности».

Она влюблялась в талант как ребёнок — без полутонов. «…Я любила только двоих. Первым был Качалов, второго не помню…» Через любовь к гению откроет для себя Художественный театр. «Счастлива, что жила в эпоху Станиславского, ушедшую вместе с ним». Однажды прохожие в Леонтьевском переулке станут свидетелями странной картины: смешная долговязая девица, размахивая руками, посылая воздушные поцелуи, натыкаясь на мороженщиков, опоры фонарей, бежала вдоль мостовой за удаляющейся пролёткой и кричала: «Мальчик! Мальчик мой дорогой! Дорогой мой!» Станиславский, ехавший в той пролётке, заметив восторженную поклонницу, рассмеётся, привстанет и вежливо покажет рукой, чтобы она уходила.

«Горжусь тем, что его рассмешила», ничуть не смущаясь, вспоминала Раневская.

Молодость — шикарное время. Кажется, мир твой. Надо лишь немного, и ты — на вершине.И тебя ждут. Тебе рукоплещут. «Браво», кричат со всех сторон. И двери распахиваются широко, зазывно… а за ними — счастье.

Как-то спустя много лет в присутствии Раневской начнут ругать молодёжь.
— Вы правы,— согласится актриса, — сегодняшняя молодежь ужасна.
И после паузы добавит:
— Но ещё хуже то, что мы не принадлежим к ней.

Родом из одиночества

Было бы странно, если, «убегая» в актрисы, Раневская не сомневалась. И в том, что дарование — не блажь, и что данные — где-то на подступах к идеалу, но особенно — во внешности.

Сетовать на недокрасоту будет, переплетая комплексы и обиды, неуверенность и тщеславие. «Нос испортил мою личную жизнь. Это позор моего лица»,— говорила без улыбки.

А в спектакле «Странная миссис Сэвидж», где в одной из мизансцен её героине предлагалось произносить реплики у самой рампы, делать это категорически отказалась: «Если бы у меня было лицо как у Тарасовой». И просила отодвинуть реквизит метра на два в глубину.

Ох уж это невыносимое желание быть самой самой... Когда-то она переживала, что не ей, а старшей сестре — милашке Белле — достаются внимание, восхищение, нежность… «Посмотрите, какую пьеску я придумала… Хотите послушать, как я читаю стихи?.. Мама, я нарисовала нашу лошадь. Тебе нравится?» — малышка Фанни робко пыталась вклиниться в семейную идиллию, где у неё имелось своё, не слишком заметное место. Но нет. Всё было срежиссировано, а оставаться на вторых ролях? Зачем.

Каприз? Чувствительность натуры? Недолюбленность? Кто ж ответит. Ей всегда хотелось большего. Отсюда боль. «Ребёнка с первого класса школы надо учить одиночеству». Эту мысль она сформулирует много позже, но позаимствует из детства, из семьи, из ранней юности, из таганрогских размеренных будней.

Какие они были век с лишним тому назад? Никто не скажет лучше Чехова, рождённого в этом тёплом городе у моря.

7 апреля 1887 года:
…Совсем Азия! Такая кругом Азия, что я просто глазам не верю... Куда ни явишься, всюду куличи, яйца, сантуринское, грудные ребята, но нигде ни газет, ни книг...

…Местоположение города прекрасное во всех отношениях, климат великолепный, плодов земных тьма, но жители инертны до чёртиков... Все музыкальны, одарены фантазией и остроумием, нервны, чувствительны, но всё это пропадает даром...

…Впечатление Геркуланума и Помпеи: людей нет, а вместо мумий — сонные дришпаки (молодые люди — ред.) и головы дынькой. Дома приплюснуты, давно не штукатурены, крыши не крашены, ставни затворены... Не люблю таганрогских вкусов, не выношу и, кажется, бежал бы от них за тридевять земель.

…Мог убедиться, как грязен, пуст, ленив, безграмотен и скучен Таганрог. Нет ни одной грамотной вывески, и есть даже «Трактир Расия»...

…Купил Гуниади, но здешний Гуниади — бессовестная подделка с полынной горечью. Каждую ночь приходилось жалеть и бранить себя за добровольное принятие мук, за выезд из Москвы в страну поддельного Гуниади, потёмок и подзаборных ватеров (бездомные — ред.).

Шехтелю, 11 апреля 1887 года:
…Таганрог очень хороший город. Если бы я был таким талантливым архитектором, как Вы, то сломал бы его.

11 мая 1887 года:
…Опять «ета... ета... ета...» Много оркестров и миллион девиц… На Большой улице есть вывеска: «Продажа искусминных фруктовых вод». Значит, слыхал стерва слово «искусственный», но не расслышал как следует и написал «искусминных».

Шехтелю, 11 апреля 1887 года:
…Барышни здесь недурны, но к ним нужно привыкнуть. Они резки в движениях, легкомысленны в отношениях к мужчинам, бегают от родителей с актёрами, громко хохочут, влюбчивы, собак зовут свистом, пьют вино и проч.

Возвращайся, прощу
Раневская родится в 1896-м. Третий ребёнок в семье. Не балована. С младенчества — в родительской строгости. Не так приметна, как старшая сестра, но смышлёна, улыбчива, любопытна, и главное — всему подражает, словно обезьянка, неважно — человек то или травинка, или живность какая… Мир всегда будет видеть по-своему. На пике славы и одиночества напишет: «Деревья всегда прекрасные — зелёные и без единого листа. Я их люблю, как могу полюбить хорошего человека. В цветах нет, не бывает печали, и потому к цветам равнодушна...»

Фанни не сбежит с заезжим артистом. Она уедет сама, в Москву. И снова влюбится. В театр, в Качалова. В великость Станиславского. В талант людей, встречу с которыми вымолит у судьбы. Восхитительная Гельцер устроит Раневскую на выходные роли в летний малаховский театр. «Знакомьтесь, это моя закадычная подруга Фанни из перефилии», представит радушно.

Девушка «из перефилии» в юности была необычайно хороша. «Очаровательная жгучая брюнетка, одетая роскошно и ярко. Тонкая фигурка утопала в кринолине и волнах декольтированного платья. Вся она напоминала маленькую сверкающую колибри». Колибри… Первый профессиональный контракт, который Раневская заключит с труппой мадам Лавровской, определит её амплуа как «гранд-кокет» — «la grande coquette», что в переводе с французского — соблазнительница, большая кокетка.

А вот живописание от Нины Сухоцкой, дочери того самого врача из Евпатории: «…обаятельная, иногда несколько эксцентрично одетая молодая девушка, остроумная собеседница, вносившая в дом атмосферу оживления и праздника. Мне она казалась очень красивой. Несмотря на неправильные черты лица, её огромные лучистые глаза, так легко меняющие выражение, чудесные каштановые, с рыжеватым отблеском, волнистые волосы, её прекрасный голос, неистощимое чувство юмора и, наконец (это я понимаю теперь), талантливость в каждом слове и поступке — всё делало её обворожительной и притягивало людей».

Как это бывает, начало пути — почти трагедия. Застенчивую «колибри» ростом один метр восемьдесят сантиметров с внушительным тембром голоса ни в одну театральную школу Москвы не возьмут. «По неспособности» — вердикт «академиков от искусства» прозвучит обжигающе, что, в общем, и не ах. Ни протекции, ни связей, ни рекомендательных писем, ни сколько-нибудь внятного опыта у девицы из Таганрога не было. Только талант, который требовал, как дорогой камень, бриллиантовой огранки.

Занятия в коммерческой студии быстро истощат скудный бюджет, даденный матерью. Обращение к другу отца за хоть какой материальной поддержкой, удачи не принесёт. «Дочери Фельдмана дать мало не могу, а много — уже не имею» — отказ впечатлит интеллигентностью и краткостью.

И на этом из позитивно-печального всё.

Узнав, что дочь — почти скиталица, Гирш Хаимович телеграфировал: возвращайся, прощу, и всё будет по-прежнему.

По-прежнему не хотелось, но… Она вернётся в родной дом, чтобы покинуть его навсегда.

...Бог мой, как прошмыгнула жизнь, я даже не слышала, как поют соловьи.

По материалам из открытых источников.