«Откуда вы взялись? — задастся вопросом к Варпаховскому.— Ах да, вы мейерхольдовец! Ох, эти новаторы — погубили русский театр… С приходом режиссуры кончились великие актёры, поэтому режиссуру ненавижу. Они показывают себя».
В кинематографе всё окажется ещё сложнее. С неизменной теплотой Раневская произносила, пожалуй, лишь одно имя — Михаил Ромм. Он первым приоткрыл ей заветную дверь в кинематограф. Мир, который принесёт Раневской славу «королевы эпизодов» и одновременно глубочайшее разочарование. А ведь она так хотела сниматься…
«Помню, я собрала все фотографии, на которых была изображена в ролях, сыгранных в периферийных театрах, а их оказалось множество, и отправила на «Мосфильм»... и... была наказана за свою нескромность». Её приятель, актёр, снимавшийся в кино и вызывавший этим у Фаины чувство неимоверной зависти, вернёт ей снимки: это никому не нужно — так просили вам передать. «Я подумала: переживу. Но перестала ходить в кино».
Встреча с Роммом останется в памяти чем-то очень светлым. Заприметив её в «Патетической сонате», он позовёт Раневскую на роль мадам Луазо в немую ленту «Пышка» по Мопассану. А потом подарит «Мечту». Хотя не так. Это Раневская подарит мировому кинематографу «Мечту», явив зрителю великую трагическую актрису. Да, рядом в кадре была Кузьмина,— к ногам любимой жены Ромм был готов бросить весь мир, всю славу. Раневская переиграет. Переиграет изящно, легко, органично. Собственно, как всегда.
Роль эта будет стоять особняком среди раневских шедевров. «За всю долгую жизнь я не испытывала такой радости ни в театре, ни в кино»,— напишет актриса.
Она не считала свою актёрскую судьбу счастливой. Тосковала о несыгранных ролях, в которых могла бы «прожить ещё несколько жизней...» При этом жутко тяготилась известностью.
«...Жизнь удивительно провинциальная, совсем как в детстве, в Таганроге, все всё друг о друге знают. Есть же такие дураки, которые завидуют «известности»… В том, что вас все знают, все узнают, есть для меня что-то глубоко оскорбляющее, завидую безмятежной жизни любой маникюрши».
«Мама, дай мне солнца…»
Таганрог, одна тысяча девятисотые. Будучи отцом правильным и любящим, Гирш Хаимович — почётный член Ведомства учреждений императрицы Марии, осерчает на дочь за нежелание быть гимназисткой, но виду не подаст. Не хочешь посещать гимназию, что ж, придут домой и всему научат. Сказано — сделано: языки, арифметика, литература, музицирование, танцы, манеры… Девочка, по его мнению, должна быть всесторонне окультурена,— впереди замужество, дай Бог, удачное; материнство, воспитание детишек… Иного он и не представлял.
На уроки в театральной студии средства дал — увлечение укладывалось в понятие девичьей добродетели. Не жалел денег и на строительство местного театра,— при всех своих регалиях он возглавлял местное благотворительное общество.
Мама нередко брала её с собой на премьеры. На таганрогской сцене выступали прославленные артисты. Роль Освальда в «Привидениях» по Ибсену играл Павел Самойлов. Критики отмечали тонкость психологических деталей, богатство интонаций, разнообразие мимики…
У Фанни же холодок пробегал по телу, когда слышала:
— Мама, дай мне солнца…
Освальд-Самойлов с улыбкой обречённого произносил эту реплику, и женщины в зале не сдерживали рыданий.
«Я и сейчас помню его голос, его глаза,— напишет Раневская.— До сих пор не могу сдержать слёз…»
Родители видели, как увлечена она театром, но упрямое: «Хочу в актрисы» прозвучит ударом грома. Заняв место напротив за большим обеденным столом, отец долго открывал дочери неприглядное будущее заштатной провинциальной актрисульки с заурядной, мягко говоря, внешностью. «Для приличной девушки из состоятельной семьи актёрство невозможно»,— восклицал Гирш Хаимович и грозился лишить непутёвую дочь материальных радостей.
«Простые люди только могли мечтать о театре, а взбалмошные сыновья и дочери обеспеченных родителей, вроде меня, стремились зачем-то попасть на сцену. С жиру бесились, сказал бы наш дворник».
Тихо плакала мать, помогая ей собирать вещи в дорогу. «Ну что ты надумала,— говорила шёпотом, смахивая кружевным платочком слёзы,— одна, в Москву. Пропадёшь, потеряешься, не твоё это…»
В неполные девятнадцать Раневская верила: потеряться — это остаться. И тогда не будет ничего: ни софитов, ни дыхания зала, ни аплодисментов, а главное — не будет её, Раневской. И как тяжело читать строчки, написанные актрисой по прошествии полувека: «Успех… — глупо мне, умной, ему радоваться. Я не знала успеха у себя самой... Боже, как я устала от Раневской...»
Ей писали: «Помогите стать актёром». Она неизменно отвечала: Бог поможет. Знала, по-иному не бывает. «Говорят, талант — это вера в себя. А, по-моему, талант — это неуверенность в себе и мучительное недовольство собой и своими недостатками, чего я никогда не встречала у посредственности».
Она влюблялась в талант как ребёнок — без полутонов. «…Я любила только двоих. Первым был Качалов, второго не помню…» Через любовь к гению откроет для себя Художественный театр. «Счастлива, что жила в эпоху Станиславского, ушедшую вместе с ним». Однажды прохожие в Леонтьевском переулке станут свидетелями странной картины: смешная долговязая девица, размахивая руками, посылая воздушные поцелуи, натыкаясь на мороженщиков, опоры фонарей, бежала вдоль мостовой за удаляющейся пролёткой и кричала: «Мальчик! Мальчик мой дорогой! Дорогой мой!» Станиславский, ехавший в той пролётке, заметив восторженную поклонницу, рассмеётся, привстанет и вежливо покажет рукой, чтобы она уходила.
«Горжусь тем, что его рассмешила», ничуть не смущаясь, вспоминала Раневская.
Молодость — шикарное время. Кажется, мир твой. Надо лишь немного, и ты — на вершине.И тебя ждут. Тебе рукоплещут. «Браво», кричат со всех сторон. И двери распахиваются широко, зазывно… а за ними — счастье.
Как-то спустя много лет в присутствии Раневской начнут ругать молодёжь.
— Вы правы,— согласится актриса, — сегодняшняя молодежь ужасна.
И после паузы добавит:
— Но ещё хуже то, что мы не принадлежим к ней.
Родом из одиночества
Было бы странно, если, «убегая» в актрисы, Раневская не сомневалась. И в том, что дарование — не блажь, и что данные — где-то на подступах к идеалу, но особенно — во внешности.
Сетовать на недокрасоту будет, переплетая комплексы и обиды, неуверенность и тщеславие. «Нос испортил мою личную жизнь. Это позор моего лица»,— говорила без улыбки.
А в спектакле «Странная миссис Сэвидж», где в одной из мизансцен её героине предлагалось произносить реплики у самой рампы, делать это категорически отказалась: «Если бы у меня было лицо как у Тарасовой». И просила отодвинуть реквизит метра на два в глубину.